Я возразил, что приехал по торговым делам, но мне не поверили, и Аттузия добавила:
– Ты воображаешь, что ваши сильны? Каждый мальчишка всякими насилиями удерживает власть до поры, до времени. Хотят восстановить времена неистовств Диоклециана и вновь устроить гонение на христиан. Но преклонится Рим пред истинной верой. Вот, месяца полтора назад, здесь, в Городе, был проездом святой человек, Павлин. Посмотрел бы ты, как все улицы были запружены народом, чтобы повидать его! Стар и млад теснились вокруг него. А когда вашего нового консула проносили по улицам, на них так <было> пусто, словно мир вымер. Погоди немного: благочестивый император Феодосий покажет вам скоро, что значит гнать христиан. Восплачут все тогда о своих головах, да поздно будет.
– Помилуй, Аттузия, – возразил я, – я вовсе не собираюсь гнать христиан. Но, с другой стороны, помню, что ваша вера повелевает за зло платить добром. Как же ты грозишь нам местью благочестивого Феодосия? Тетка пришла в ярость и сказала:
– Ты, Юний, возмужал, но не поумнел. Опять заводишь свои диалектические споры.
Аттузия же, намекнув, что реторике я не доучился (словно сама она ее изучила!), важно стала объяснять мне, что между праведным гневом государя и местью – большая разница.
Такой скучный разговор продолжался еще некоторое время, после чего я начал прощаться. Тетка предложила было мне остаться обедать, но я, не ожидая от обеда в доме дяди ничего хорошего ни для своей души, ни для своего желудка, решительно отказался.
– Ты все-таки приходи к нам, Юний, – сказала тетка. – Мы рады видеть у себя родственника.
Я же, хотя в ответ на это приглашение и пообещал приходить, тут же мысленно дал себе клятву, что больше никогда не переступлю порога дома Тибуртина, где тяжело мне было видеть унижение моего дяди сенатора, а также торжество двух женщин-лицемерок.
От дяди я пошел домой, то есть на Холм Садов, в дом Гесперии, где меня уже ожидала предупредительно устроенная для меня ванна. После бани я отдыхал в своей комнате, так как чувствовал большое утомление от непрерывно для меня сменявшихся событий в тот день, опять предавшись невеселым размышлениям. Но испытания того первого дня, проведенного мной в Городе, не были еще закончены.
Гесперия, очевидно, порешила, что ее влияние на меня недостаточно, и захотела укрепить свои сети новыми соблазнами. Поэтому к обеду никто не был приглашен, и мы оказались с ней наедине. Пока рабы подавали смены роскошных блюд, слишком изобильных для двух застольников, Гесперия вела со мной легкую беседу, то остроумно рассказывала мне о разных, – впрочем, совершенно незначительных, – событиях своей жизни, то опять начинала посвящать меня в дела империи, то вдохновенным голосом говорила о нашем великом деле и о истинной религии предков.
Когда же были поданы плоды и вновь наполнены вином наши кубки и рабы удалились, Гесперия переменила голос и заговорила со мной по-другому.
– Вот мы одни, милый Юний, – сказала она, – и можем, наконец, на свободе поговорить о самих себе. Я еще не сказала тебе, как я тебе признательна за то, что по моему первому зову ты сюда прибыл. Это было большое испытание, но я верила в тебя и знала, что все печальные события прошлого не могли изменить твоих чувств, как они не изменили моих.
Как всегда, в присутствии Гесперии душа моя двоилась. С одной стороны, я угадывал коварство и расчет в ее словах, ясно видел, что она говорит с определенной целью. С другой стороны, вкрадчивый голос Гесперии, ласковость ее слов и нежный взгляд ее глаз действовали на меня непобедимо, как магическая формула на заклинаемого Демона. Стараясь сохранить самообладание, я ответил:
– Domina, я помню, что дал тебе страшную клятву. Не столько ради моих чувств к тебе, сколько из благоговения к богам, я должен был ее исполнить.
– Милый Юний, – возразила Гесперия, – мы одни, и больше не надо притворствовать. Я хочу говорить с тобой вполне откровенно, так, как мне говорить долженствовало десять лет назад. Я ничего с тебя не требую, я хочу, чтобы ты во всем поступал по своей воле. Скажи, что ты больше не любишь меня, и тогда я первая посоветую тебе немедленно ехать домой.
В ту минуту я не знал, что ответить. Одну минуту мне хотелось сказать: «Да, я больше не люблю тебе», – но я не уверен был, что после таких слов у меня станет сил уехать, и я не знал, будет ли такое признание правдой. Поэтому, колеблясь, я сказал:
– Гесперия! по совести, я не знаю, люблю ли я тебя теперь!
Глаза Гесперии стали печальными, как у маленькой девочки, которую незаслуженно обидели, и она, медленно подвинувшись ко мне, произнесла раздельно и тихо:
– Так, Юний! Ты этого не знаешь… А я знаю, что я тебя не переставала любить никогда, все эти долгие годы, когда не смела даже написать к тебе и думала, что ты меня презираешь! Сколько раз, в пышных Треверах, где протекали мои самые несчастные дни, ночью, одинокая на своем ложе, я вспоминала тебя и плакала, плакала, представляя твое лицо, подобное лику юного Меркурия!
Гесперия вдруг приподнялась на ложе и обнажила до плеча свою белую, словно из мрамора изваянную руку.
– Сколько раз, плача, я целовала этот шрам, оставленный на моей руке от твоего кинжала! Юний! Юний! я любила этот знак, как знак твоей любви ко мне! Целуя его, я думала, что целую твои алые губы! Ах, никто, никто в мире не получал столько поцелуев, сколько эта роковая черта на руке женщины!
Уже содрогаясь от близости Гесперии, я пробормотал, отодвигаясь:
– Гесперия, чего ты хочешь от меня?
– Чего я хочу? – воскликнула Гесперия и, вдруг порывисто вскочив, бросилась на пол у моих ног.