На поле я увидел действительно большую толпу, может быть, и не больше как человек в пятьсот – шестьсот, которая с палками и вилами грозно двигалась к Городу.
Я видел, что дело опасное, и решил применить военную хитрость. Отделив человек тридцать от своего отряда, я велел им идти через <Авейтин> в тыл толпы. С остальными я двинулся на толпу и громким голосом приказал ей остановиться. В ответ в нас полетели камни. Я приказал моим вигилям обнажить мечи и быть готовыми к удару.
Вигили вооружены, как известно, только <мечом>… Укрытые от метательного оружия только лишь пряжкой на руке, (они) приняли рукопашный бой.
Толпа выставила имя Христа и свое самодельное оружие, защищаясь отважно, но я заранее велел не щадить никого, и жестокие мечи рубили женщин. Я сам, впервые участвуя в битве, внезапно почувствовал в себе кровь моих предков-завоевателей и нещадно рубил всех, подвертывавшихся мне. Несмотря на то, численность нас стала одолевать, и мы принуждены были отступать шаг за шагом. Но тут сбоку, из-за памятников, выбежали наши, посланные в обход, и тоже ударили в толпу. Это решило исход сражения, и мятежники с криками стали рассеиваться.
Мы их гнали некоторое время и еще поражали между могилами. Скоро вся Аппиева дорога и все пространство вокруг было усыпано поверженными телами христиан. Так одержал я первую, – да, впрочем, и последнюю, – победу в сражении «при моих ауспициях». Разумеется, мало было почета в победе над безоружной толпой, но тогда, в пылу увлечения, я искренно чувствовал себя героем, чуть ли не Сципионом, разбившим Ганнибала. Собрав своих вигилей и убедившись, что все целы и число раненых, да и то слабо, весьма незначительно, я торжественно, словно в триумфе, повел их в Город.
Скоро навстречу нам заблестели шлемы. Это центурионы вели мне на подмогу отряд легионариев, вызванный Гесперией. Увидев, что восстание подавлено, центурионы присоединились к моему отряду, и мы продолжали торжественное шествие вместе. В самых воротах Города уже стояла толпа, и я узнал носилки Гесперии. Она первая приветствовала меня как избавителя Рима от страшной опасности.
Потом мы направились к Капитолию, где только что закончились торжества того дня и еще стояла громадная толпа, окружавшая Флавиана. Громкие крики, сопровождавшие нас, известили всех, что случилось что-то особенное. Гесперия приказала нести себя прямо к Флавиану и рассказала ему о моем подвиге, изображая его так, будто я с небольшими силами отбил нападение опасного врага – христианские ополчения, которые, хорошо подготовившись, хотели воспользоваться праздником, чтобы захватить власть в Риме в свои руки. Флавиан благодарил меня как консул, а я, по малодушию, не возражал на похвалы, которых, конечно, никак не был достоин.
Флавиан спросил меня, много ли христиан убито. Я ответил, что не считал, что, во всяком случае, значительное число.
– Их надо рубить без пощады, – сказал Флавиан, нахмурив брови. – Их надо истреблять, как диких волков! Они еще узнают меня!
Потом, повысив голос, он обратился ко всему сборищу:
– Квириты! Нам донесли сейчас о безумной попытке к восстанию, предупрежденной храбростью и бдительностью одного из наших триумвиров. Запомните раз навсегда, что возврата к недавнему прошлому не будет! Никакие мятежи не помогут! Боги возвратились в свой Город и здесь останутся. Все, кто осмелится воспротивиться новому порядку дел, будут истреблены! Я прикажу распять на кресте каждого, кто осмелится поднять руки на храмы богов. Легионы за нас, квириты, – а вы, христиане, будьте счастливы, что мы еще терпим. Я сказал!
Послышались буйные клики, славящие Флавиана, которые я отчасти принимал и на свой счет.
Потом Флавиан, приказав мне ехать с ним рядом, медленно повернул в обратный путь; милитарии ехали впереди, толпа кричала приветствия. И мне казалось, что вместе с именем Флавиана прозвучало и мое.
Во всяком случае, с этого дня мое имя стало известным в Риме. Обо мне стали говорить, как о человеке выдающемся. Кажется, Гесперия старалась раздувать эту молву.
Последний день празднеств был посвящен играм в Амфитеатре.
Мне эти игры доставили столько же неприятностей, как и представление в театре Помпея. Сильвия непременно хотела идти со мной, и опять напрасно я объяснял ей, что мое положение мне этого не позволяет. Бедная девочка плакала и твердила, что любовь выше всех требований dignitatum.
Кончилось тем, что мы в первый раз поссорились. Я пришел в негодование от упрямства девочки, которая свой бред ставила выше соображений о благе империи.
– Пойми же, – твердил я, – что ты – маленькая девочка, а я тебе говорю о событиях, имеющих значение для <государства>. Что значит твоя ревность да и вся наша любовь пред величием всей страны! Разве я должен, разве я смею…
Плача, Сильвия возражала мне:
– Ты мне прежде говорил иное. Ты насильно заставлял меня позабыть (Лоллиана). Ты принудил меня любить тебя. А теперь, когда…
Когда оба мы истощили все свои доводы, Сильвия сказала мне:
– Умоляю, упрашиваю тебя, не ходи вовсе в этот цирк! Хочешь, приди в этот день ко мне. Я буду совсем одна. Мать уйдет… Я буду целовать тебя, как ты хочешь. Я буду совсем твоя, как этого требуют мужчины, понимаешь, совсем твоя, как ты этого захочешь, – только не иди в цирк с этой женщиной!
Искушение было сильное, но, когда я вспомнил о Гесперии, я понял, что не могу уступить ему. Сильвия стала предо мной на колени и обняла мои ноги, умоляя меня, но я решил вырваться из ее объятий и сказал ей:
– Неужели ты думаешь, что я могу продать честь родины хотя бы за твои ласки? Нет, девочка, знай, что благо империи для меня дороже всего – и любви и жизни. Прощай, будь умница! Верь мне, я вернусь к тебе.