Наступило, однако, такое время, когда я, наконец, оказался не в силах сносить далее свой позор. В порыве крайнего безумия и отчаянья я бросился на Гесперию с клинком в руке, думая одним ударом освободить и себя от мучительного рабства, и весь мир от существа гибельного, как сама Горгона. Милосердный бог отвел тогда мою руку, потому ли, что, по благости своей, хотел избавить мою душу от тяжести смертного греха убийства, или потому, чтобы сохранить эту женщину для испытания и искушения еще многих других и меня опять в том числе. Но, после моего покушения, Гесперия, которой я давно стал не нужен, выгнала меня вон, как лишнюю собаку, и приказала мне немедля покинуть двор Максима. Мне не оставалось другого выбора, как или быть обвиненным в покушении на убийство и кончить жизнь в руках палача, или подчиниться суровому приказу, и я действительно бежал, бежал в единственное пристанище, которое еще было у меня на земле: в родной дом к отцу! И, стыдно сознаться, но, покидая дворец лжеимператора, я исполнен был ужасом и отчаяньем не потому, что должен буду явиться покрытый позором к своему отцу, гордость и упование которого я так жестоко оскорбил своим поведением, и не потому, что я так безрассудно растратил свои юношеские годы в безумстве исступленной страсти и в преступлениях всякого рода, тогда как мог бы употребить их на честное воспитание своего духа и ума; нет, меня мучила и ужасала в те дни одна мысль, – что я, может быть, навсегда расстаюсь с Гесперией.
Единственное сравнение, которое может дать понятие об том состоянии, в каком я находился, подъезжая к родной земле, к нашему родному поместью, это – образ того блудного сына, о котором повествует нам святое Писание. Как оный расточитель, я говорил себе, что недостоин войти в круг семьи, не смею увидеть чистые глаза сестры, скорбные – матери и суровые – отца, но что, может быть, и мне, в этом обширном доме, где живет так много рабов, найдется угол, чтобы в нем мог я провести жалкие остатки своей жизни. Тогда казалось мне, что жизнь моя разбита, как бывает разбит бурею корабль, уже более неспособный к плаванию и обреченный догнивать где-нибудь на пустом берегу. Я не мечтал более ни о счастии, ни о деятельности, ни об учении, но только хотел какого-нибудь покоя, чтобы немного забыть ту мучительную боль, которой страдала вся моя душа после всего того ужасного, что я пережил со дня прибытия в Рим, за два с половиною года. С такими мыслями, похожий на ту полураздавленную змею, о которой где-то говорит Вергилий, добрался я до отчего дома, незамеченным вошел в атрий и там пал ниц у домашнего ларария, как безвестный странник.
Я не буду здесь подробно рассказывать мучительных мгновений моей первой встречи с родителями. Скажу только, что отец вполне остался верен себе и, подобно тому древнему Юнию, который бестрепетно осудил собственного сына на казнь, не сказал мне ни одного приветственного слова. Теперь я знаю, что он горячо любил меня и что в глубине души был уже рад тому, что я возвратился живым, но тогда он удовольствовался жестоким указанием на тот позор, который нанес я всему нашему славному роду, и пренебрежительным позволением жить под родной кровлей. Сказав эти несколько слов, отец тотчас отвернулся от меня и вышел из атрия, – как знать? может быть, затем, чтобы в своем таблине плакать обо мне. Но на меня тогда, хотя я и не ждал лучшего, эта суровость отца произвела впечатление сильнейшее: она отняла у меня последнюю веру в себя, и, помню, едва отец скрылся, я опять повалился ничком на плиты пола и стал рыдать, как обреченный на смерть. Разумеется, иначе отнеслась ко мне мать, которая всячески пыталась меня успокоить и утешить, которая плакала вместе со мной и ласкала меня вновь, как в годы, когда я был малым ребенком, но я почти не чувствовал этих утешений и ласк, так как, потрясенный, едва сознавал, что делается вокруг. Как бы сон, помню, что тотчас рабы отвели меня в ванну и одели в новую одежду, но я после того не захотел выйти к вечернему столу, но удалился в свою комнату, закрыл дверь, упал на ложе и предался мрачному отчаянью, уже сожалея, что решился появиться в этом доме. Мать тогда стучалась ко мне, конечно, затем, чтобы опять меня успокаивать и утешать, но я сделал вид, что не слышу.
Может быть, счастием для меня оказалось то, что в ту же ночь я опасно захворал. Не знаю, простудился ли я в пути, или просто потрясения последних недель жизни так на меня подействовали, но только сделалась со мной огненная лихорадка, и уже утром я не в силах был подняться с постели. Скоро затем начался у меня бред, и я совершенно потерял сознание всего происходящего, смутно лишь вспоминая, что я нахожусь в родном доме. Десять дней я находился в таком состоянии, несмотря на все усилия призванных медиков; десять дней я лежал в жестоком жару, смешивая образы бреда с действительностью, принимая мать, ухаживавшую за мною, за Гесперию, и сестру – за умершую девочку Намию, выкрикивая бессмысленные слова и все порываясь бежать в лес и в горы, чтобы там укрыть свой позор. Заботы матери и ученое старание медиков вернули меня к жизни, и эта тяжкая болезнь явилась как бы некоторым искуплением за все содеянное мною. Более никто, в том числе и отец, уже не напоминал мне о моих постыдных проступках, и, выздоравливая, я медленно стал входить в обычный строй жизни в нашем доме, как если бы я его никогда и не покидал.
Но сам я не забыл всего пережитого. Образы недавнего прошлого неотступно стояли предо мною и днем, в мыслях, и ночью, в видениях, посылаемых Морфеем. Я не забыл Гесперии и ее красоты, и если при других я имел силы казаться спокойным, то, оставаясь один, я часами рыдал при мысли, что, может быть, в это самое время она ласкает кого-нибудь другого, отвергнув меня, пренебрегая мною, презирая меня. В родной семье, окруженный заботливыми попечениями матери, во всем видя проявления любви ко мне моей сестры, имея в своем распоряжении послушных рабов, которые знали меня с детства, я томился от того, что не могу увидеть Гесперии, еще раз взглянуть в ее удивительные глаза, услышать ее музыкальный голос. И, сознаюсь, часто мне стоило большого усилия удержать себя от поступка безумного: от того, чтобы не покинуть тайно отчего дома, не убежать, как ночному вору, по дороге в отдаленные Треверы – с одной надеждой: там, замешавшись в толпе, взглянуть на Гесперию, когда она, походкой царицы, будет проходить по улице в церковь. Я никому не говорил о своих мучениях, но они составляли и всю мою жизнь, и все мое счастие; если бы отняли у меня тогда и эти мечты, кажется, я отказался бы и от самой жизни.